И Кошутич бросился в капитанскую каюту.
Все, бывшие в кают-компании, взглянули на старшего офицера с видимой неприязненностью. Барон, бледный, с презрительной улыбкой на губах, нервно теребил одну бакенбарду.
Минуты через две капитанский вестовой доложил барону, что его просит к себе капитан.
– Что там за история с собакой, барон? – спросил капитан и как-то кисло поморщился.
– Никакой истории нет. Я приказал ее выкинуть за борт, – холодно отвечал барон.
– За что же?
– Я предупреждал, что если увижу, что она гадит, я прикажу ее выкинуть за борт. Я увидал, что она нагадила, и приказал ее выкинуть за борт. Смею полагать, что приказание старшего офицера должно быть исполнено, если только дисциплина во флоте действительно существует!
«О немецкая дубина!» – подумал капитан, и лицо его еще более сморщилось.
– А я попрошу вас, барон, немедленно отменить ваше распоряжение и впредь оставить собаку в покое. Она на корвете с моего разрешения… Мне жаль, что приходится вам отменять свое же приказание, но нельзя же отдавать подобные приказания и без всякого повода раздражать людей.
– В таком случае, господин капитан, я имею честь просить вас отменить самому мое приказание, а я считаю это для себя невозможным. И кроме того…
– Что еще? – сухо спросил капитан.
– Я болен и исполнять обязанностей старшего офицера не могу.
– Так подайте рапорт. И, быть может, вам береговой климат будет полезнее.
Барон поклонился и вышел.
На другой же день после прихода в Нагасаки барон фон дер Беринг, к общему удовольствию, списался с корвета, и на «Могучий» был назначен другой старший офицер. Матросы вздохнули.
С отъездом барона Куцый снова зажил свободной жизнью и стал пользоваться еще большим расположением матросов, так как благодаря ему корвет избавился от Чертовой зуды.
По-прежнему Куцый съезжал на берег вместе со своим другом Кочиевым и сторожил его; по-прежнему смотрел вперед и забавлял матросов разными штуками, причем при окрике «Зуда идет!» стремительно улепетывал вниз, но тотчас же возвращался, хорошо понимая, что врага его уже нет на корвете.
1894
Солнце быстро поднималось в бирюзовую высь безоблачного неба, обещая жаркий день.
Оно заливало ярким блеском и эти зеркальные, совсем заштилевшие приглубые севастопольские бухты, далеко врезавшиеся в берега, и стоявшие на рейде многочисленные военные корабли, фрегаты, бриги, шхуны и тендера прежнего Черноморского флота, и красавец Севастополь, поднимавшийся над морем в виде амфитеатра и сверкавший своими фортами, церквами, домами и домиками слободок среди зеленых куп садов, бульваров и окрестных хуторов.
Был шестой час на исходе прелестного августовского утра.
На кораблях давно уже кипела работа.
К подъему флагов, то есть к восьми часам, все суда приводили в тот обычный щегольский вид умопомрачающей чистоты и безукоризненного порядка, каким вообще отличались суда Черноморского флота.
С раннего утра тысячи матросских рук терли, мыли, скоблили, оттирали, или, по выражению матросов, «наводили чистоту» на палубы, на пушки, на медь – словом, на все, что было на палубах и под ними до самого трюма.
Давно работали в доках, адмиралтействе, в разных портовых мастерских, расположенных по берегу. Среди грохота молотков и лязга пил порою раздавалась дружная «Дубинушка», при которой русские люди как-то скорее поднимают тяжести и ворочают громадные бревна.
Опустели и мрачные блокшивы, стоявшие на мертвых якорях, словно прокаженные, вдали от других судов, в самой глубине корабельной бухты.
Это плавучие «мертвые дома».
Подневольные жильцы их, арестанты военно-арестантских рот, с четырех часов уже разведены по разным работам.
В толстых холщовых рубахах и таких же штанах, в уродливых серых шапках на бритых головах, они прошли, звякая кандалами, несколькими партиями в сопровождении конвойных солдат по пустым еще улицам и возвратятся домой только вечером, когда наступит прохлада и весь город высыпет на бульвары и Графскую пристань.
И тогда во мраке чу́дной южной ночи эти блокшивы замигают огоньками фонарей и среди тишины бухты раздадутся протяжные оклики часовых, каждые пять минут один за другим выкрикивающих: «Слушай!»
Проснулись и слободки, окаймлявшие город, с их маленькими белыми, похожими на мазанки домами, населенными преимущественно семьями отставных и служащих матросов, артиллерийских солдат, казенных мастеровых и вообще бедным рабочим людом.
Рынок – этот клуб большинства населения, расположенный у артиллерийской бухты, – давно кишел народом.
Шумные и оживленные кучки толкались между ларьками, среди телячьих и бараньих туш, кур, уток и разной дичи, среди массы зелени и разнообразных овощей юга, гор арбузов и пахучих дынь и множества фруктов, привезенных из ближних садов. Торговали, кричали и сердились. Тут же делились последними новостями и сбывали поношенное платье и старую обувь.
У самого берега бухты стояли рыбачьи суда соседнего городка Балаклавы со свежей рыбой. Какой только не было! И камбала, и скумбрия, и жирная кефаль, и бычки, и маленькая золотистая султанка, которую лакомки считают за самую вкусную рыбу Черного моря. Только что наловленные устрицы лежали в корзинках и предлагались поварам и кухаркам.
Тут же, рядом с рыбным рынком, в прозрачной, словно хрусталь, воде заливчика бухты, отливавшей изумрудом, купалась толпа мальчишек. С веселым смехом бросались они в воду, плескались, обдавали один другого брызгами, плавали и ныряли, словно утки, соревнуясь в своем искусстве друг перед другом и перед глазеющей публикой.